В это утро, прежде чем воспользоваться цепями, делавшими мое тело еще более красивым, я перецеловала их, а потом особое внимание уделила своему лицу.
Джанни дель Бокколе
Бедная Анна! Она была такой красавицей, что теперь ей невыносимо было смотреть на страшный рубец, который протянулся вниз от виска через всю левую сторону ее лица. Я всегда говорил ей, что его никто не заметит, но это было ложью. После этого случая шрам стал единственным, что большинство мужчин замечали в Анне, — эту блестящую розовую полоску кожи, сбегающую по ее лицу.
У Марчеллы шрам был совсем маленький, едва заметный, такое себе красное пятнышко на запястье, появившееся после того, как она попыталась вырвать раскаленную докрасна кочергу из рук своего брата, но тот уже успел приложить шипящую железяку к лицу Анны. Марчелла даже укусила его за палец, чтобы остановить его. Но он лишь небрежно отшвырнул свою маленькую сестренку в угол комнаты и вернулся к своему занятию. А потом выскочил за дверь, заорав во всю глотку, чтобы ему подали новый жилет, потому как его прежний оказался заляпан вином, опрокинутым на него Анной.
Марчелла подползла из своего угла прямо к Анне и положила ее бедную обожженную голову себе на колени. Моя хозяйка, госпожа Доната, и графиня Фоскарини очень удачно попадали в обморок, что дало им право утверждать впоследствии, будто они ничего не помнят из того, что стряслось. Но Марчелла оставалась с Анной, наотрез отказавшись уйти до тех пор, пока не прибыл лекарь, чтобы обработать рану. Все это время Марчелла держала голову Анны и что-то негромко напевала ей, пока доктор сшивал края обожженной кожи.
После этого Марчелла все время рисовала голову Анны, но при этом добрая девочка изображала только правую сторону ее лица, которая осталась неповрежденной, ежели, конечно, не считать выражения загнанного ужаса, которое навсегда поселилось у Анны в глазах. С того раза, как Мингуилло ударил ее, Анна была напугана до смерти и дрожала как осиновый лист, стоило ей оказаться в одной комнате с ним.
Наказали ли Мингуилло за то, что сделал с Анной? Нет. Это происшествие утаили от внешнего мира, а слугам велели думать, будто произошел несчастный случай. Нам было сказано, что Анна, дескать, сама споткнулась и упала в камин. После этого ее не пускали в общие комнаты, чтобы прочие благородные дамы и господа не увидели ее лица. Вместо этого ее поставили убираться в комнатах слуг, включая ту захламленную каморку, которая, по правде говоря, была моей, да присматривать за Марчеллой и делать всякую другую работу, чтобы она никому не попадалась на глаза.
Впрочем, Мингуилло не наказывали и за то, что он продолжал вытворять с Марчеллой.
— Почему вы с ней так обращаетесь, господин?
Да-да, это моя всамделишная фраза: «Почему вы с ней так обращаетесь, господин?» Разумеется, после того случая с лицом Анны у меня не хватало духу высказать ее вслух. Вместо этого я играл со смертью, кидая на него злые взгляды. Каждый раз, когда она плакала, верно вам говорю.
Нет, смотреть на это было выше моих сил, на то, как урод братец обращался со своей сестренкой. Такова была его сволочная натура, будь она проклята! Пардон, мадам, пардон.
Я бормотал, как заклинание:
— Убей его, Господи. Почему Ты не поразишь его молнией, чтоб он сдох на месте?
Несколько разиков, к стыду моему, бедная маленькая Марчелла слышала мои слова и с беспокойством глядела на меня. Но потом она садилась и рисовала своего братца в виде напыщенного индюка на тонких ножках или еще какого-нибудь нелепого зверя, а меня изображала строгим пастухом с палкой или кнутом в руках. И в ту же секунду вся моя ненависть сменялась громким смехом.
Мамочка ее тоже была виновата, если хотите знать мое мнение. Бывает, что не заметить преступление — то же самое, что и совершить его. То есть она ни черта не желала ни видеть, ни слышать, когда мисс Марчелла плакала или кричала. Прошу прощения, господа! И дамы! За свой грязный язык. Когда я вспоминаю о тех временах, у меня прямо язык с цепи срывается.
Вот какая штука: Мингуилло никогда не был мальчишкой, он вообще какой-то ненормальный ребенок. Чтоб мне провалиться, но он — ошибка природы, верно вам говорю. Стоит только вспомнить, как он вечно стучал ногой по полу под столом. Мне чуть дурно не стало, когда мой старый хозяин, мастер Фернандо Фазан, назначил меня лакеем своего сына. Да, по сравнению с прислугой на кухне я сделал шаг наверх, но зато дорого заплатил за такое возвышение — он вечно бил меня по голове и обращался хуже, чем с собакой. Взамен того, что он научит меня грамоте, я, как выразился хозяин, должен буду «присматривать» за молодым человеком. Я тупо пялился на него и не мог уразуметь, что он себе думает. Я был всего на несколько лет старше Мингуилло. К тому же, чтобы «присматривать» за ним, и десяти пар глаз будет мало, а у меня, как вы уже знаете, были проблемы с головой.
Но хозяин подкупил меня, он нанял учителя для моей глупой башки. Поначалу я составлял списки белья, которое нужно отдать в стирку. А потом хозяин заявил:
— Я должен вернуться в Перу. Напиши мне, когда сможешь. И не бойся, Джанни. Ты слишком чувствительный парнишка. Тебе надо отрастить толстую кожу и закалиться. Кроме того, Мингуилло совсем необязательно знать о том, что ты умеешь писать.
Нет, уж он-то никогда не узнает. Об этом я позаботился в первую очередь.
Ну, я и сделал, как приказал старый хозяин. По крайней мере попытался. Я закалился и обзавелся такой толстой кожей, что научился скрывать свои чувства, но ведь я был не настолько благороден или велик, чтобы совсем ничего не чувствовать.
По правде говоря, в это время я начал интересоваться женщинами. Поначалу-то мне думалось, что чувства — это все, но, похоже, во мне оказалось больше от матери, чем я считал, потому как вскоре я перешел к прикосновениям. Но я никогда не был таким беспутным, как мать, и я так и не… тогда, во всяком случае… словом, я не нашел девушки, которая смогла бы понять мою невинную дружбу с Анной или которая не ревновала бы меня к Марчелле. Некоторых девушек привлекало то, что их домогается целый лакей-камердинер, вдобавок еще и умеющий писать. И так продолжалось… в общем, долго. Несколько лет.
Читать я научился довольно скоро, а вот писать — это стало для меня настоящей пыткой. Я мог складывать буквы в слова, но целые предложения у меня не получались, хоть ты тресни. И до сего дня при виде пера меня охватывают страхи и сомнения. Перо в руку, мозги наружу. И до свидания. Вот так и было со мной. Козел танцует лучше, чем я пишу письма. Впрочем, вы сами во всем убедитесь.
Мне следовало о многом написать моему старому хозяину, мастеру Фернандо Фазану. О том, я имею в виду, что происходило в Палаццо Эспаньол во время его долгого отсутствия. Теперь мне хочется плакать, когда я думаю о том, почему не сделал этого. Что ж, я пишу об этом сейчас, жалкий глупец.
Марчелла Фазан
Почему я никому не рассказывала о выходках Мингуилло?
Правда заключается в следующем. К тому времени, как мне исполнилось шесть, я уже поняла, что единственным наказанием для Мингуилло за его преступления может стать только смерть.
Вот так. Очень просто. Боль тоже проста.
Боль от булавки, спрятанной в моем хлебе, боль от дергания за волосы, боль от укуса сколопендры, тайком подброшенной мне в постель. С каждым таким случаем, который причинял мне одну лишь боль, я понемногу умирала, потому что разучилась чувствовать себя в безопасности в этом мире.
Портрет моей сестры Ривы висел в бельэтаже. Иногда я заставала перед ним кого-нибудь из слуг, тихонько вытиравших слезы. А моя мать всегда подчеркнуто глядела в сторону, проходя мимо рамы, задрапированной черным шелком. В туманных глубинах моих детских воспоминаний почти затерялся образ отца, глядящего на Риву и с отчаянием качающего головой, и Джанни, громко ругающегося у него за спиной.
Я начала понимать, что смерть Ривы как-то связана со злыми выходками и безнравственностью Мингуилло и что с этим ничего нельзя поделать.
Джанни и Анна лишь подтвердили мои догадки, когда сердито и беспомощно бормотали проклятия себе под нос, смазывая и бинтуя мои порезы и синяки. Из сказанного ими я твердо усвоила одно: если Мингуилло решит медленно убить меня, никто во дворце не посмеет остановить его. Кроме того, милое, но изуродованное лицо Анны каждый день напоминало мне, что ждет любого, кто посмеет встать у моего брата на пути.
Полагаю, родители мои попросту боялись его и говорили о нем, даже в моем присутствии, только шепотом, как отзываются дети о страшном чудовище, которое прячется под кроватью. Или отец с матерью считали меня глухой только потому, что иногда мочевой пузырь подводил меня? Они обсуждали меня и моего брата с убийственной откровенностью, не обращая на меня никакого внимания. Хотя разве вам никогда не приходилось сталкиваться с тем, что людям, страдающим каким-либо физическим недостатком, глухота приписывается как нечто само собой разумеющееся?